«Моё детство прошло в отцовском поместье на берегу моря», — отличное начало для мемуаров.
Лучше даже так: «Детские годы я провёл…» Сущее заклинание. Взмахни волшебной палочкой, и замелькает перед глазами калейдоскоп: вышитые скатерти, соломенные шляпки, старинные эргономичные клавиатуры, выгнутые как ящерицы, перстни на холёных пальцах матери и сигарная комната отца — все эти кадры из дешёвых ситкомов, которые штампуют на Эрминии по десятку в одних и тех же интерьерах, разве что цвет обоев заменят.
Детские годы я провёл на берегу моря, и берег принадлежал отцу.
Только это было не поместье, а ферма. Одна из тех непомерно больших ферм, какие разбивают первопоселенцы, пьяные от свободы, забывшие о границах, соседях и дележах. По сути это не фермы, а охотхозяйства, и за ними почти не нужен уход. На границе цивилизации человек возвращается к истокам — вновь становится охотником и собирателем.
Тридцать лет назад мой дед-шахтёр уехал из Плутоний-Сити, навеки бросив прежнее дело. Промышленный город становился финансовой столицей планеты, шахты закрывались, а дед решил, что с него хватит радиоактивных руд. Он застолбил за собой отмели южного океана. Десятки километров отмелей, на которых во время отлива можно было руками собирать морских гадов.
Чем мы и занимались. В мемуарах стоило бы написать, что это делали наши работники. Работники у нас и правда были, но я хорошо помню, как болела по вечерам спина, и как тяжело было много недель подряд вставать затемно. Я пропускал первый школьный месяц, потом приходилось навёрстывать. Когда море поднимает свой плод, время становится на вес золота… По осени наш дом с подвала до крыши полнился резкими запахами рыбы, резины и мази-регенерата. На Циа моря слишком солёные. Состав солей благоприятный, можно даже производить косметику (соседи, Йоркисы, были мастера по этой части), но концентрация слишком велика. Наше море будет ласковым, если ему не надоедать… Два часа в сутки полезно, больше вредно. Но кто же станет блюсти эти часы, когда слияние лун, отлив и в серебристом песке копошатся гады.
Помню и детский азарт. Добычи полным-полно, ты ни с кем не делишь её, только рвёшься собрать больше, больше, больше всех — весь этот скользкий, извивающийся, жаждущий жить тварный мир собрать в мешок и утащить в пещеру. Первобытное счастье.
Потом гадов лущили, солили, сушили, коптили, жарили, вялили, мариновали, вязали в пучки, закатывали в банки и продавали посредникам, а те везли их в городские магазины. Иногда — в качестве редкого деликатеса в элитные рестораны других планет. Даже на Сердце Тысяч.
Дед, пока не умер, всё пытался изобрести автособиралку, но только погубил пару километров наших пастбищ. Гады не любили, когда их серебристый песок рыла машина, гады больше не приходили на такой пляж. Отец ругмя ругал деда, тот огрызался, с каждым годом всё тише, а потом замолчал совсем… Его машины так и ржавели с тех пор в сарае, отец их не трогал. Только приходил порой и смотрел на их сети и бороны, что-то невнятно бурча в усы.
Мне нравилось прятаться в том сарае. Там было странно и дико. Напряжённая, мятежная мысль деда всё ещё жила там. Я любил острые скалы Циа, его штормовой океан, серебряные пустыни и красные леса, где на тысячи километров вокруг нет ни души и даже спутниковая связь едва ловит. Во всём этом было грандиозное величие и поразительная красота, но не было главного — изменчивости, порыва, движения вперёд. Море и пустыня существовали миллионы лет и будут существовать, покуда на Циа людей не станет столько же, сколько на Сердце Тысяч, и бионебоскрёбы не пожрут всё под собой…
Меня тянуло куда-то. Я не знал, куда. Вдаль.
Отцу радостно было это видеть.
«Учись, Ник», — говорил он, и голос его дрожал.
Учись, и однажды ты сможешь уехать отсюда.
Уехать? Это была славная мысль, но я не понимал, что в ней необычного, почему отец так волнуется, говоря об этом. Я и правда собирался уехать, не сейчас, чуть позже. Глупо всю жизнь просидеть бирюком в полосе прибоя. Школьная программа давалась мне так легко, что я и не замечал. Я много читал и хотел учиться дальше. Учиться — значило изменяться и двигаться вперёд, в этом чувствовалось биение жизни. Учиться. Ехать в Красные Пески или в Устье. Может, даже в университет, в Лорану или Плутоний-Сити.
Поначалу отец только кивал и улыбался, но когда мне исполнилось шестнадцать, он решил поговорить со мной как мужчина с мужчиной.
Я и сейчас словно наяву вижу тот разговор. Отец пришёл в сарай, где я, угнездившись, читал какое-то исследование по социальной психологии. Он был бледен и совершенно трезв.
«Пап, я правда собираюсь уехать, — говорил я, пожимая плечами. — Все уезжают. Джелли уехал, Саманта Йоркис тоже. Что тут особенного?»
«Нет, — голос отца терял краски, таким голосом люди, привыкшие к крепкой ругани, говорят о святынях. — Не так, как они. Не так уехать, Ник. Улететь с Циалеша…»
Горло его перемкнуло, голос сорвался. Передо мною стоял фанатик и фаталист.
И я с изумлением понял, что отец считает Циа адом, красным адом, куда он попал по грехам своим. Моря Циа язвят его, облака Циа проливаются на него огнём, хищные звери Циа ночами подбираются к его дому. В его глазах я, невинное дитя, заслуживал лучшей судьбы.
Вот только я не хотел никуда улетать.
Я любил Циа.
Это непременно стоило бы сказать в мемуарах.
Правда в том, что я не собираюсь писать мемуары.
Никогда.
Николас зажмурился и надавил пальцами на веки. Потом вздохнул и откинулся на спинку кресла, бездумно глядя в окно. Стёкла-хамелеоны стали совершенно прозрачными и за ними открывался вид на ночной город — золотое шитьё по бархату, сплошная россыпь огней… Месяц назад Николас выбил из Этцингера нормальное электроснабжение для столицы и теперь каждую ночь любовался картиной. В сущности, Этцингер упирался только ради проформы. Что-что, а энергию они могли не экономить…